Николай Львович Двигубский

Художник Николай Двигубский – русский француз

Кто-то другой должен был бы написать эти страницы.
А приходится вспоминать мне, почти чужому человеку.

Уже год как его нет, а никто ничего не сказал, не написал, и это неправильно и жалко.

Как будто человека и не было. А ведь это был не просто известный красавец, а изумительный художник театра и кино, а все последнее время – живописец, настоящий французский живописец.

Почему же я осмеливаюсь? Просто третьего дня он мне приснился. Молодой, модный, красивый и талантливый Николя-Коля, Николай  Львович Двигубский,

Я был едва знаком с ним, но все-таки знаком. А ведь у него были и близкие друзья. Художники, актеры, режиссеры. Впрочем, я совсем не уверен, что самому Коле с кем-нибудь, и тем более кому-нибудь другому с ним было легко дружить. При этом он не был высокомерным или непреступным. Скорее он казался настороженным. Возможно, он нуждался в сопровождении местного Вергилия в нашем аду. А Кончаловский, очевидно, такую роль сыграть не мог. И сейчас видно, что и другие воспринимали его, как что-то далекое, парижское и не понятное. И всегда казалось, что ему с нами и нам с ним почти не о чем говорить.

Много лет тому назад, совсем  много, году эдак в1957-58ом впервые я увидел ЕГО. Он очень заметно для жителей Москвы шел по площади Пушкина от театрального ресторана к еще не существующему кинотеатру Россия. К тому времени я уже был знаком или только виделся с множеством первых стиляг Москвы. Отлично помню Феликса Соловьёва, Костю Страментова, Алика Рябского, Вадима Мильштейна, Андрона Михалкова тех времен. Это были московские денди, поклонники джаза и плейбои –  украшение Москвы.

И вдруг я вижу что-то новое. Вижу высокого, стройного и  широкоплечего молодого человека со смуглым и серьезным лицом. Отлично подстриженный брюнет в девятнадцати сантиметровых коротковатых дудочках и сине-веронезовой клетчатой рубашке навыпуск. А туфли! О таких тогда можно было только мечтать. Я восхитился и запомнил его, как бы зарисовал навсегда. В нем мелькало что-то французское, не штатское, уже модное тогда, и он напоминал французских артистов Ива Монтана или Жерара Филипа. Я и сейчас вижу его устремлено, но при этом как-то расслаблено идущего по тротуару Пушкинской площади.

Прошло множество лет, наверное, лет 12-15. Я уже бросил профессию «архитектора» и стал пробовать себя в качестве театрального художника. Работали мы вдвоем с Мишей Аникстом. Делали в театре «Современник» сначала «Балладу о невесёлом кабачке» Э.Олби, потом «Искусство комедии» Э. Де Филиппо. По нашим эскизам и макетам декорации в натуре выполняли в мастерских Московского Художественного театра, лучших в Москве. Там в живописном зале царствовала Татьяна Борисовна Серебрякова, дочка великой русско-парижской Зинаиды Серебряковой, дочка, оставшаяся или застрявшая на родине. Как-то в руках Татьяны Борисовны и на столиках того огромного зала, где живописные задники выполняются в натуре, я вижу несколько, скорее много – пять-шесть изумительных эскизов-картин уже в рамках и под стеклом, сделанных, как мне кажется Клодом Лореном или Шарденом. Во всяком случае, для меня они выглядят интереснее, лучше, чем эскизы Бенуа или Вильямса. Потрясенный я спрашиваю Татьяну Борисовну: «Что это такое?». «А это» — говорит она – «Мы выполняем эскизы к спектаклю «Кола Брюньон» русского художника, приехавшего из Парижа. Его зовут – Николай Двигубский, и он учился у нас в институте кино, во ВГИКе, но до этого, говорят, кончил ещё Парижскую академию художеств». Никогда, ни до того, ни после я не видел таких прекрасных, старательных, кажется написанных кистью Питера де Хоха или даже Пуссена эскизов-картин. Это были акварели с гуашью. Конечно неведомые яркие и благородные Лефранки. Помню эскиз задника «Мастерская, дом Кола Брюньона», красивейший суперзанавес с лучами классического масонского солнца и облаками и тучами XVII-XVIII веков и еще какие-то другие эскизы. Восхитившись, я даже пошел на спектакль. Татьяна Борисовна с помощниками Ноной Горюновой и Жорой Крутинским прекрасно выполнили задники. Нарисованные детали, мебель, верстак, трёхногие табуретки были повторены на планшете сцены. Тускловатый свет и блеклый спектакль, который был похож на детский. Какие-то иллюстрации Эдмонта Дюлака на сцене.

В театральном обществе в те времена проводились интересные ежегодные выставки театральных эскизов и даже макетов осуществленных московских спектаклей. Среди многих прекрасных, иногда самыми заметными были всегда большие и мастерские эскизы Николая Двигубского, как и Серебровского и Мессерера и других. Увидев эскиз Двигубского, я даже специально побежал в Вахтанговский театр посмотреть шлезингеровского мольеровского «Мещанина во дворянстве». Открытого красного цвета половик и золотая с черным орнаментом сложная композиция станков и лестниц. На эскизе и даже на сцене все это было просто замечательно, И костюмы были нарисованы, как будто прямо в музей «Комеди Франсез». Но в спектакле все было обычно и мало интересно, не живо. Может быть, качество декорации и дотошный исторический, яркий по цвету гротеск костюмов вместе забивали артистов и вообще театр. Потом я видел еще какие-то косоватые (тогда это было модно) конструкции для какого-то западного спектакля в театре Моссовета. Но только эскизы, не спектакль.

К тому времени я был уже знаком или просто хоть раз виделся с большинством художников из группы, вышедшей из Института кино. Это были Серебровский, Бойм, Алимов, Ромадин. Но Двигубского не видел. Потом выходит нашумевший фильм того самого Андрея Михалкова, в этот момент уже Кончаловского. Это «Дворянское гнездо» по Тургеневу, и там было сразу три, даже четыре художника. Видимо такой важной и трудной для Кончаловского была тургеневская усадьба. Уж как поделили работу Бойм, Ромадин и Двигубский не знаю, но шляпы, а может быть, и костюмы сделал Рустам Хамдамов. Говорили, что этот Двигубский сыграл какого-то французского герцога в самом кинофильме, но я никого, кроме Губенко не разглядел и не запомнил.

На одной из Всесоюзных выставках я видел слишком старательные не эскизы – картины Двигубского к Сирано де Бержераку (кажется). Это мне уже не так нравилось, но художник и личность интриговали чрезвычайно. На театральных выставках, открытиях и обсуждениях в театральном обществе бывали все известные художники театра многократно, и с ними можно было поговорить, а Двигубский, этот французский перфекционист не появился ни разу. Как будто все это его совершенно не интересовало.

И всё же постепенно, мельком, выглядывая и разглядывая в разных случайных местах Двигубского, я узнал в нем того, тогда ещё молодого модника и красавца, увиденного на улице и вернувшегося из Франции, из Парижа, эскизами которого я восхитился когда-то в мастерских МХАТа.

Гораздо раньше я учился в нашем бесценном Архитектурном институте, на год старше другого талантливого «русского француза» Саши, Александра Алексеевича Карвовского. Талантливейшего архитектора, потом блестящего переводчика с русского на французский стихов и прозы. Да он и сам был поэт, и я помню, в каком-то сборнике читал-пел его верлибровые стихи. Милый Саша на смерть разбился на автомобиле. Но до этого испытал еще такие удары, которые нам не снились.

Когда я немного познакомился с Двигубским, я, как подарок сообщил ему о своем знакомом, может даже товарище, Карвовском, который, мол, тоже француз. Двигубский очень сердито и даже раздраженно вспомнил моего знакомого, будто бы семья которого как-то поучаствовала в напрасном возвращении Двигубских Так Саша Карвовский не сблизил меня с Двигубским.

Во время того короткого разговора для возможного сближения с Двигубским  мне открылись два свойства прекрасного русско-французского художника. Во-первых, он как-то очень грустно был не доволен возвращением в Россию, что понятно многим, но не всем. Вот у Карвовского я этого совершенно не чувствовал, а ведь именно он попал после приезда прямо в Советскую армию. Для молодого поэта-француза это было равносильно лагерю, сталинскому лагерю Никиты Кривошеина. Но Саша все сносил кротко. Во-вторых, мне показалось, что Коля испытывал некоторые трудности  с русским разговорным и мышлением на русском. Хотя, конечно, он и в Париже говорил по-русски, хотя думал, возможно, лишь по-французски.

Тем не менее, наше заочное знакомство продолжалось. На очередной театральной выставке я увидел потрясающие «загородные» эскизы Двигубского для «Зеркала» Тарковского. Небольшие тщательные эскизы, которых тогда ни в театре, ни в кино художники не делали, открывали какие-то другие возможности для влияния на режиссера. Я помню великолепно, прямо по девятнадцатому веку, написанный эскиз, где на деревенский стол вывалилось несколько ягод малины из корзиночки и пролилось молоко из кувшина, а две-три отдельные капли выпукло лежали на столе и салфетке. Это было блестяще. В фильме гениального, но капризного и самолюбивого режиссера был такой кадр. А ведь очень редко такое изысканное предложение художника найдет себе место в фильме режиссера, думающего совершенно о другом.

Как-то Миша Ромадин рассказывал, как долго и тщательно, своими руками Николай Львович приготовлял фактуру какой-то двери на киностудии. Я не вспомню, для какого фильма. Может быть и для «Зеркала».

И еще я видел мастерские монохромные эскизы наброски с натуры для «Сибириады» Кончаловского.

Наконец году в восьмидесятом меня включили в творческую группу в  «Дзинтари» в давно родную Латвию. В группе оказался и Коля. Дело было зимой. Он был одет в китайскую пуховую куртку. Писал там он маслом с множеством иностранных приспособлений, даже с муштабелем тщательные картины маленького размера. Из того, что скрытный Коля показал мне, я запомнил что-то на тему прибалтийских сосен, тротуаров и кирпичных стенок-заборов, написанных сверху, как бы из окна второго этажа и фрагментарно. Выходило похоже на абстрактно-архитектурные композиции в аксонометрии. Все это вечером, даже ночью при свете невидимых зрителем картины фонарей-подсветов. Все, что я видел, было совершенно пусто, без всяких людей, грустно, холодновато и мрачновато.

К сожалению, мы совершенно не сблизились. Казалось, что ему и не нужны новые и ничего хорошего не обещающие знакомства. Однако мы поговорили на тему Монтеня и Ларошфуко, которых он привез с собой. Коля говорил, что при возникновении каких-либо вопросов, он всегда обращается к философам и получает практический ответ. Много позже и я тоже попробовал получать ответы и не только у Ларошфуко, но у меня ничего путного не получилось. В баре он выпивал чаще всего настоящий португальский портвейн, неведомым образом, оказавшийся в советской Латвии. У всех остальных художников по бескультурью не было никаких сантиментов по поводу этого портвейна. А Коля справедливо утверждал, что это самая выгодная выпивка, так как в Париже он дорог, а здесь в Союзе   стоил чуть дороже нашего слезливого лилового портвейна-подделки. Остальные пили или водку, или шампанское, выпустив из него по возможности газ.

В этой двухмесячной поездке Двигубский был как-то мучительно одинок и по-прежнему отличался от всех других советских художников, и не мог он здесь найти близкую душу. В этой поездке Коля, пытаясь учиться играть на русском бильярде, вставал в такие уморительные изящные позы, что вызывало общий застенчивый смех. Застенчивый потому, что его, как художника, конечно, все уважали. Оказывается до того, как пойти учиться в парижскую Эколь де Базар он раздумывал, не пойти ли ему в балет, выбирая между дягилевскими русскими звездными профессиями.

Потом мы несколько раз встречались в мастерской  Савелия Ямщикова на Пречистинке в компании Ромадина, Алимова и Бори Мессерера. Снова Коля был застенчиво молчалив, и все собирался уехать к какой-то графине с сыновьями во Францию. И как-то все зазывал Борю с собой. А я в тот момент самого советского мрака еще мог уехать, еще хотел. И возможно во время одной из таких выпивок и болтовни у Савелия Коля позвал меня заехать к нему в мастерскую, которая располагалась в самом центре Москвы, где-то в переулке у площади Маяковского в отдельном домике. Это оказалась одна большая, даже очень большая белая комната с темными деревянными ставнями, кажется даже с двух длинных стен ее, так как кажется, в обе стороны было по три или даже четыре окна. По середине был большой длинный стол, а на торцовой стене висело большое шелковое, батиком выполненное, французское наполеоновское знамя, выпрошенное Двигубским после съемок  фильма Бондарчука «Битва при Ватерлоо» или даже из «Войны и мира». На чистом столе стояла бутылка конечно БОРДО и два бокала. Никаких признаков мастерской художника. Прямо зал Авиньонского дворца папы. Красиво – ставни, знамя и красное вино на столе. Поговорили ни о чем. И было грустно, и мне было жалко такого одинокого, не понятого в Москве, и не понявшего нашей жизни господина.

НИКОЛАЙ ДВИГУБСКИЙ уезжал и уехал, вернулся во Францию, где он и родился. И уж даже не знаю, как его назвать – эмигрант, иммигрант, мигрант или реэмигрант, а может быть просто бедный сын эмигранта с любовью к родине. А где его родина, не знает никто, и не знал он сам. Во всяком случае, все отъезды и приезды не сыграли доброй роли в его жизни.

Там в Европе Двигубский сделал декорацию и костюмы к знаменитой постановке Тарковского в Лондоне в Ковен Гардене «Бориса Годунова» Мусоргского. Уже после смерти Тарковского спектакль игрался на сцене Кировского, теперь Мариинского театра, и я даже видел его и слышал чей-то хвалебный отзыв о нем по радио «Сободе».

Был ли он счастлив? Со своими проблемами двух языков, одиночества, чувства напрасных поступков, напрасной любви и надежды. Стал ли мой герой счастлив там во Франции милой его сердцу, в «своем» замке, со своей графиней, я не знаю.

Иногда кто-нибудь в Москве отпускал какую-нибудь саркастическую фразу по поводу его жизни во Франции.

Уже в девяностые годы я делал (участвовал) в Париже мультфильм про русского генерала 1812 года и его собачку, которую сначала звали Боня- Бонапарт по сценарию Тонино Гуэрра. И вот как-то  я поехал из Парижа в гости к Леночке, Васе и Диме Ракитиным, живущим в деревенском домике рядом с тамплиерским вязом около Жизора. Там я опять с радостью услышал про Двигубского. Коля приезжал из своего замка в «замок» Ракитиных. И Вася много раз говорил о его живописи и повторял про неё – «квалитетная». Вася даже сравнивал квалитетность Двигубского с квалитетом Шварцмана, считая возможно это качество главным отличием  Шварцмана. Это было сказано Васей специально, ибо он знал мою любовь и восторг от иератур Шварцмана.

Я был очень рад за некоторый успех Николая Львовича Двигубского, рад, так как я в свои шестьдесят с лишним лет уже был лишен всякой зависти.

И вдруг известие – как выстрел. Я долго отказывался верить, потому, что из-за границы приходили всякие неправды. Но потом все неоднократно подтвердилось.

А я подумал, что это лопнула банка с эфиром, как в Чайке. Но нет, НИКОЛАЙ ЛЬВОВИЧ ЗАСТРЕЛИЛСЯ!

И я загрустил, задумался о Родине, которая не любит и мучает своих сыновей, не по своей воле блудных. И когда я говорю Родина, я не только о России думаю, но и о Франции. И еще я думаю о горестях эмиграции, и о трудностях что-либо понять в чужой жизни. И, что в чужой, и в своей даже счастливой жизни может быть любая неожиданная трагедия. Вспомнил последние годы Казановы, изгнанного  на чужбину, его страдания.

Скорблю о гибели и о грусти Двигубского, сочувствую его дочери и другим близким ему людьми.

Так как никакого некролога или воспоминания в нашей печати я не видел. Отдаю свой текст в руки своего друга Димы Радионова в журнал «Сцена» с надеждой публикации вместе с возможно большим количеством репродукций.

20 августа – 27 сентября 2009 года
С. Бархин