Александр Исаакович Гельман

Александр Исаакович Гельман

О таком симпатичном Гельмане — прорабе перестройки

14 октября1990г.

Такое непривычное одиночество и страх окружили меня начиная с зимы 1980 — 1981г. Мастерская в Большом Чудовом переулке. Полуподвал, завешанный остатками дедушкиных турецких ковров, тускловатый электрический свет днем и ночью. Еще более тусклое утро, вливающееся в одно лишь открытое окно подвала. Бесконечно длинные разговоры по телефону с целью объяснить себя, понять. Ревность и горе. Это плохой, слишком тяжелый год. И до него и после – тоже. Мастерская завалена книгами и эскизами. Стоят дедушкин мольберт и маленький, короткий диванчик, на котором я сплю, ем, лежу. Тогда пришла мысль вести дневник – на табуретку у этого дивана, каждое утро или вечер я должен был класть чистый лист бумаги с числом, и все записи, рисунки, телефонные номера, следы от сыра или чашки с кофе – все, что остается на том листе есть графический дневник. Отсюда описание «техники» на эскизе «Тевье из Анатевки» — бумага, карандаш, уголь… пастель, гуашь, акварель, масло, сыр, кофе, сахар… и т.д. То есть материалы через краски переходят в продукты, еду. Театр предлагают плохой и делать не хочется. Вспоминается визит Толи Смелянского и Эрмана для «проверки» состояния эскизов «Татуированной розы» со зрителями – мужчинами и женщинами, сидящими раздельно, по разные стороны от игровой площадки. Радость голубых, розовых и разводящихся.

Раз вечером звонит кто-то. Говорит – режиссер «Современника» Али Хусейн Миша. Его я как-то видел, как знакомого бывшей для меня Джульетты – Тани Спасоломской.

Услышав слово «Современник» — сразу отказываюсь, такой уж условный рефлекс на это слово. Долго уговаривает встретиться, предлагая пьесу на двоих, к тому времени уже известного Александра Гельмана – будущего «прораба» «перестройки». Пьеса про какого-то прораба (артист Петр Щербаков – парторг «Современника и МХАТА) и жены прораба (артистка А.Покровская).

Сразу понимаю, что они его съедят и меня захотят.

Вынужден уступить очень вежливым просьбам и прочитать пьесу (как-то ее доставит) и потом встретиться. Спектакль вроде внеплановый, но во всяком случае на «Малой сцене» т.е. в верхней (5 этаж) просто комнате, где и декорацию не сделаешь. Вспоминаю сейчас и опять тоска.

Удивляюсь такому длинному прологу этой в общем ничтожной истории. Читаю с отвращением (Прости Сашенька) пьесу «Наедине со всеми». Скандал двух типичных совков, у которых уже взрослому сыну оторвало руки (символ) из-за ничтожества несчастных карьеристов – родителей. Множество театральных фокусов и сюрпризов с поворотами вины каждого из них. Все это с убогим натурализмом и главное с обвинениями наших с вами убогих вождей и партии, заставивших так жить, так пресмыкаться и так скандалить. Как будто и не может быть иных людей и судеб и отношений.

Вспоминал квартиру моей бывшей жены на Огарева. Кто там жил? Мы, рядом официантка шашлычной (позже убита следующими соседями) с таксистом-сожителем и уже взрослым сыном-шизофреником в одной комнате. Далее семья заводского рабочего пенсионера, так называемого (женой и соседями) «сраного» (старого) большевика с серой дочкой, игравшей на пианино живших в двух комнатах. Затем старый рецидивист (стукач тоже), после смерти которого нашли в его тумбочке лишь тридцать краденых в автоматах граненых стаканов для сдачи в аренду пьяницам за выпивку. Потом его сноха ( жена сына, сидящего в этот момент за грабеж табачного киоска), уборщица в гостинице Минск с четырьмя детьми разного возраста от разных отцов. Не буду описывать их будущие карьеры. Три дочки уже почти красавицы и мелкий сын, но родившийся чуть ли не шести килограммов.

Все они и даже мы ругались иногда на кухне. Но и дружили, и были гораздо лучше, чем эти два персонажа Гельмана. Намного лучше, хотя тоже страшные люди. Но все мы были совершенно деклассированными нищими. Все окна выходили на парадные окна Всесоюзной милиции на улице Огарева. Прямо смотрели окна в окна. А наше окно прямо на окно дежурного. И мы все ночи 67-68 годов играли в карты с Е.Шифферсом и проклинали советские танки в Чехословакии и танки, окружавшие нас.

Но герои пьесы были совсем плохие.

Опять приходит Али Хусейн. Опять уговаривает. Утверждаю, что для малой сцены и этой пьесы не нужен художник. Расслаблено так рассуждаю. Что-то предлагаю. К достоинствам пьесы Али Хусейн относит то, что московский партийный секретарь (будущий разоблаченный взяточник и жулик) Гришин пьеску запретил, сказав, что это мол пасквиль на советский народ и партию, оговор. Я говорю Мише, что это можно рассматривать, как пасквиль т.к. это не есть жизнь, а сочинено Гельманом, т.е. им рождено и он – виновник.

Все же Гришин (прошу заметить и запомнить) пьесу эту под давлением общественности вынужден был разрешить к постановке во МХАТе (пробили) и заодно и в «Современнике» тоже.

Думаю, что пасквиль – потому, что ни капли не было ощущения, что автор пишет про себя, про нас, а только про них или даже про Вас, зрителей. А он мол, мол, разоблачитель, да еще утверждающий, что Вас заставили так жить верха, будто Вы не люди, а рабы.

И все же ему, Гельману они пьесу разрешили.

Все же перебераю Али Хусейну возможности постановки, стараясь убедить в бессмысленности затеи. Среди чего-то невыразительного высказываю мысль, что если бы все это сыграть не в чужом белье, а в белье – квартире самого Гельмана, да еще об этом упомянуть, то это стало быть оправданием автора, даже исповедью, пьесой про себя и про нас, а не про Вас и их.

Режиссер навострил уши, и, желая хоть на чем-нибудь остановиться и побыстрее решить свои проблемы, включился в эту фантазию. Это и было моментом рождения решения.

Дальше рассуждаю: ведь автор, когда писал пьесу видел лишь те хкупить у Гельмана все его вещи, сыграть в них на сцене, сделав копии окон, дверей, комнат и прочих элементов квартиры, а потом считать все это музеем. Как в вещах Чехова можно было бы сыграть его любую пьесу. Тем более, что Гельман в прошлом и сам прораб или инженер. Да ведь еще и не такой богатый.

Если же автор не согласится, то к этому моменту сфотографировать, отснять его квартиру в деталях и сделать копии.

Получается, что я, художник выбеляю автора, не делая его судьей. А делаю его как бы родителем этих людей, придумавшим их характеры, как бы комментирую пьесу.

Тут же договариваемся приехать к Гельману с решением. Потом звоним к фотографу. Им оказывается Денис – сын главного режиссера того театра. И приезжаем к драматургу.

Александра Исааковича до этого я никогда не видел. Это оказывается чрезвычайно симпатичный, очень улыбчивый, даже застенчивый смуглый человек небольшого роста. Его жена, тоже небольшая, растерянная в связи с приходом трех грубоватых мужиков с нелепой просьбой – предложением.

Квартира по их, да и по нашему мнению не годится для прораба из пьесы и его аккуратной жены. Квартира драматурга полна случайных и недефицитных вещей и мебели. И все же я настаиваю, что и они могли остаться семьей прораба Гельмана, а вовсе не драматурга, и не обязательно квартира в пьесе должна быть привилегированной и дефицитной.

Ведь это пьеса Ваша и про Вас – говорю я.

Только сейчас понял, что герой не прораб, а главный инженер, что требовало более шикарной обстановки. А у автора – случайный ковер, ватная обезьяна, зеленая стенка для берлинской детской, что-то старенькое.

Жена Танечка сопротивляется, а Гельман все же соглашается, смущенно утверждая, что хотя идея очень театральна, но ему неловко, да и как же потом обставить квартиру заново?

На это у меня готовый ответ. Я предлагаю за его деньги (он уже «богат», но не практичен) с помощью связей и возможностей театра приобрести ему новую обстановку. По моему проекту. Я обещаю ему, что после этого он будет писать не о прорабах, а что-нибудь совершенно возвышенное – про Кавказ например. Я мысленно уже вижуего новую квартиру, напоминающую домик Лермонтова в Пятигорске. Я и тогда был увлечен востоком – коврами, саблями, кальянами и курагой. Пытаюсь заинтересовать Гельмана.

Кроме того я утверждаю, что именно решение, если расставить мебель точно, как у Гельмана, позволит заставить актеров не менять все это каждую репетицию, как им удобно, и тем совершенно запутать и подчинить себе режиссера. Планировка автора – закон для артистов.

Ну договорились, и Хусейн репетировал целый год в комнате, в которую была поставлена пока еще подборная мебель. Когда репетиции подходили к концу, актеры не захотел рвать печенки перед пятьюдесятью зрителями, и стали пробивать решение на большую сцену. Я упирался, говоря, что это совершенно не одно и тоже. И все же из-за невыплаченных мне никаких денег, было как всегда невозможно послать театр и потребителей-актеров подальше. За две недели до премьеры Гельман (возможно под влиянием супруги) по телефону отказывается продать свою мебель и вещи, утверждая, что это все-таки какая-то «евтушенковщина» т.е. самореклама. А я уже в это время переделал все на большую сцену, загнав комнату в левый угол, а правую часть и верх зеркала сцены закрыв черным бархатом. Я рассерженно передаю автору, что он, как драматург т.е. конструктор пьесы не может понять иррационального и, возможно, всякую поэтичность считает саморекламой.

Габариты и детали комнаты на сцене остаются точно такими же, как в доме у Гельмана. За два часа до премьеры, когда вся декорация уже стоит, я выгоняю всех рабочих со сцены и из зала, предварительно попрсив стремянку, кисть и ведро эмульсионных белил и на черном бархате белыми буквми 50 см. высоты пишу текст, заменяющий части все невыполненные проекта: «В ЭТОЙ КВАРТИРЕ БЫЛА НАПИСАНА ПЬЕСА «НАЕДИНЕ СО ВСЕМИ» или что-то похожее м.б. с упоминанием года, адреса и фамилии автора. Шелковый бархат стоит дорого, белила не смываются. Я надеюсь, что этот цимес декорации – навсегда. Спектакль начинается. В антракте ко мне подходит заместитель директора, увезший восточный ковер и подменивший его на ковер 60-х годов с абстрактным рисунком, что не соответствовало ни квартире Гельмана, ни моему плану. Я был раздражен на него, а он мне с удовольствием говорит (врет), что Гельман звонил уже в министерство и управление и подает на меня в суд. Покровская заявляет, что я им испортил спектакль. Я ухожу! А накануне Гельман приглашает меня на банкет (мы встретились в ресторане ВТО, он был добр и пьяноват), где бы он ни состоялся – в Континентале или где еще. Во время же спектакля они передоговарились по просьбе моего малоразговорчивого «заказчика» — актера Петра Щербакова, что праздновать будут в его квартире, куда он позвал для каких-то своих дел секретаря райкома партии Купреева, не зная, что мы знакомы. Секретарь райкома, секретарь театра и прораб будут выпивать. Я никуда не пошел, да меня никуда и не звали кажется. Думал я, что моя миссия закончена. Но они мне отомстили еще раз, когда через два года им надоело играть и они заставили мою Леночку играть ту женскую роль. Так что мне пришлось еще там бывать. Гельману же я просил передать, что он хоть и будущий прораб, он хуже даже, чем сам Гришин, ибо тот ему разрешил играть тот «пасквиль», а он, такой прогрессивный запретил мне сделать декорацию так, как я считал правильным.

Но он такой конформист и такой мягкий, что мы улыбались и он заставил этим меня относиться к нему с нежностью тоже. Он даже открывал мою выставку в ВТО, к тому времени уже будучи секретарем уже нового союза уже театральных деятелей. Позже, когда я пьяный жаловался на какую-то обиду ему, случайно попавшемуся на простеньком банкете он утешил меня тем, что сказал, что все это чепуха, ибо он встречался мол вчера с лидерами общества « память» ( тоже наверное бывшими партийцами), и они вполне миролюбиво говорили ему, что вы (мы) мол все уедите, а им –«русским?» — оставаться и надо думать, как жить. Теперь он где-то в Америке. Оттуда руководит союзом.

И все же они опять прорезались полгода тому назад. Звонит Али Хусейн и просит опять поучаствовать, так, как спектакль будут делать на телевидении. Я спрашиваю – «Кто будет играть?» он – Покровская и Щербаков. Я быстро говорю, что нет, для них я не буду делать никогда. Ну как же? Ты же автор? А я опять – Для Щербакова никогда ничего делать не буду. Только если его не будет в спектакле.

С тех пор отвязались. Какое счастье.

Но это еще очень хороший драматург и человек. Я Вам расскажу и про других. И секретарей.

А Петя Щербаков вскоре умер. И теперь не удастся попросить прощения. Лишь на небесах или в аду.

1990г.