«Гудбай, Америка!»

Пока труппа ТЮЗа с «Собачьим сердцем» пыталась сорвать успех и приобрести фольксвагены, экономя крохотные суточные в Израиле, Италии, Турции, Бельгии, Голландии, Германии, Швейцарии, Югославии, Польше, Болгарии и Чехословакии, в театре должен был репетироваться мюзикл (мне казалось, несвоевременная пародия на сталинские, теперь уже лирически-ностальгические песни и детские стишки Маршака). Эх, лучше бы просто Хармс.

Но, как во всякой команде с длинной скамейкой и удачливым тренером, пришедший «с улицы» тренер-режиссер, намеревающийся ставить это наверняка не нужное команде произведение, был измучен частью труппы, желавшей доказать «любовь» к «своему», самому лучшему. Я видел все это со стороны, видел своим едким взглядом, и чувствовал себя нехорошо. Бедный режиссер скрылся в больнице. Полгода репетиций прошло и уплыло. Театр увяз в этой идее. Хорошие декорации В. Ковальчука, тогда из Риги, а теперь уже мюнхенца, были сделаны. Я с удовольствием и благодарностью увидел еще в макете цитату из нашего предыдущего «Соловья» на мною придуманную собаку-далматинца-дракона с крыльями, но уже в виде скульптуры. Актеры настаивали, чтобы Яновская довыпустила этот будущий шедевр. Она настаивала, чтобы я придумал новую декорацию, так как старая была, по ее словам, напрасно политизирована и вообще «не для нее». Я многократно уверял, что нужно бросить.

А вокруг — революция, война, кровь, Чернобыль, Армения, Грузия, Азербайджан, Литва какой Маршак, какой мистер Твистер, какой интернационализм в Советах, какой расизм американцев, какой юмор в песнях Дунаевского! Где ваша позиция? — Нет, говорят мне Яновская и Гинкас, надо делать.— Кому надо, зачем надо? Мне не надо, и вам не надо, не советую. И делаю при этом вид, что работаю, что страшно увлечен, но не выходит так хорошо, чтобы удовлетворить их, таких требовательных и уважаемых. Длится это изысканное препирательство еще месяца три. Как же я их мучил! Раза четыре предлагаю варианты — без рисунков, на словах,— но не встречаю желанной радости.

А репетиции идут. Полное собрание Маршака втискивается в обрывок из «Мистера Твистера», растянутый на два часа. Смотрю прогон — как будто какой-то малоинтересный капустник. Правда, на втором прогоне даже пустил слезу на песне «Гудбай, Америка, где я не буду никогда…» — этой песни еще не было на первом прогоне. Отказать Яновской вроде как не могу, ведь она меня любит, возит по Европам… В театре бываю редко, а когда бываю,— одни лишь вежливые препирательства: не надо этого делать, нет, надо, — давай. Наконец, в один из визитов принимаю твердое решение отказаться под предлогом, что не вижу блестящего решения. И вот сидим втроем с Гетой и Камой в кабинете. Я, как всегда, говорю больше других, лениво настаиваю, что затея ненужная, и — не имея ни одной мысли, ни одного видения в голове и душе — вяло оговариваюсь, что-де есть у меня одна заготовка, идейка, но она, мол, вряд ли сгодится… Думаю, сейчас предложу чепуху, которую, конечно, отбросят, и я облегченно вздохну и умою руки. «Ну вот, представьте себе сцену…» — я развожу руками, показывая ее пол, и в эту секунду отчетливо вижу как бы сверху, с балкона, планшет, поблескивающий от одной контровой лампы, закиданный множеством ношеных, стоптанных ботинок, туфель, сапог… Подробнее передаю словами возникшее видение. Потом говорю:

«Стены…» — и провожу ладонями снизу вверх, как бы рисуя ящик сцены, и вижу тысячи ватников, бушлатов, штанов и шинелей, висящих на гвоздях. Наконец быстро заканчиваю: «Потолок…» — и вижу его сплошь увешанным шапками-ушанками. Пол, стены, потолок — обувь, одежда и головной убор сцены. «Одежда сцены»… Сцена экипирована под заключенного. Весь мир наш — лагерь — одет в ватник зека. А что внутри этого ящика-лагеря происходит, все неправда. Режиссеры ошеломлены. Я — еще больше. Потому что у меня впервые видение возникло — от сложения слов, сказанных еще «до» видения, а не как обычно, наоборот, когда пытаешься передать словами видение уже существующее. Мы мгновенно, как гроссмейстеры, вчерне пробегаем всю партию спектакля вперед и назад. Уложится ли? Более подвижный Гинкас: «Это гениально». У Геты сомнения. И еще месяц эти сомнения будут мучить ее. И только за месяц до выпуска мы решаемся… Уж как Лапидус достал 600 пар тюремной обуви, 600 ватных курток и штанов и 600 лагерных ушанок, и в тот момент, возможно, необходимых властям, я не знаю. Трудно, но во всяком случае легче, чем несколько досок — обычно. Все было мигом и точно сделано. Быстро добрались костюмы, в углу поставили красный рояль,— и успех. Я получаю в подарок от Лапидуса совершенно дефицитный раритетный полосатый костюм с шапочкой — советского смертника.

Пронесло! Единственное, чего я не смог отрежиссировать… Я говорил им, работникам сцены, не артистам: «Когда вы вешаете на гвоздь ватник или кладете сапог, помните, что за ними 40 миллионов погибших в лагерях! Делайте это трепетно, ритуально, как цветы кладете на могилу». Бесполезно! Обувь собирают лопатой для снега и закидывают в цинковые ящики. Как трупы в Бухенвальде.

…А я представляю себе, как однажды сцену пересечет элегантный человек в клетчатой кепке и с английской трубкой, но в полосатом костюме смертника — это Хармс, Хармс, поглядывающий на спектакль по стишкам Маршака…

\\ Театральная жизнь. 1995

И вот сейчас критика меня наградила премией за эту декорацию, назвав ее лучшей. За что? Ведь я же плут.
Купил гжелевскую масленку с барашком в КДСе, в частном киоске, на память.

1990 г.