Михаил Матвеевич Шварцман

Самый дорогой Михаил Матвеевич!

Бесценный Миша!

Вот наконец Ирочка (с компанией) выпустила в наш постсоветский свет ТВОЮ КНИГУ.

Эта КНИГА — роскошная, очень большая и даже тяжёлая (матовая меловка, что ты хочешь!). Некоторые говорят — весь Шварцман!

Но я-то знаю, что не весь. В ней все работы. Но не весь ТЫ!

Так как ТЫ всё это и оттуда видишь, скажу лишь, что мне понравились гороховские записи и, главное, исследование Е. Барабанова. Они дополняют друг друга. С нежной завистью и удовлетворённостью прочитал их тексты, ТВОИ письма и кроткие воспоминания друзей. Всё это прекрасно.

Но истинным счастьем было опять смотреть и пересматривать (жалко, что живописную поверхность не потрогать) репродукции твоих досок. И это сравнимо разве, что с памятью радости, когда ТЫ сам, переставляя, показывал их ещё в Люберцах, и на Новых домах — «Американке», и на Вешняковской. Это были незабвенные спектакли с эпическими монологами златоуста.

Горечь, что я был слишком послушным, и по ТВОЕЙ определённой просьбе ни разу не позволил себе записать ТВОИ великолепные, полные юмора и парадоксов высказывания и о Вере, и о Жизни, и об искусстве вообще, и саркастические о новом искусстве. Они всегда со мной, но всё, всё забывается, а я — дурак, смиренно отбрасывал магнитофон и даже записи рукой. Надо было уговорить ТЕБЯ, потому что слова с Гороховым — о другом, о работе.

А ТВОИ песни для меня были так же прекрасны и грандиозны, как ТВОИ же иературы. Такие же сложнейшие, тончайшие и возвышенные.

Статья Евгения Барабанова теперь, когда ТЫ уже на небесах, имеет огромное значение. Так глубоко изучать ТЕБЯ сегодня некому. Возможно, ТЫ и не со всем согласишься, но теперь этот текст станет фундаментом, от которого будут отталкиваться все будущие исследователи и любители ТВОИ.

Не забуду лицо ТВОЁ (тогда уже с небольшой бородкой), ТВОИ шутки, улыбки и рулады смеха в 1964 году. Архитектор Л. Н. Павлов с компанией, прихватив и меня, приехали смотреть цветные рельефы в МИФИ, сделанные ТОБОЙ и Г. Дауманом. Ваша отдельная гордость. ТВОИ вопросы и переспросы — оценили ли мы вырезанные надписи или вставные мозаики, и ожидание подробных ответов. ТЕБЕ хотелось понимания даже просто мальчика, каким для ТЕБЯ я был тогда.

Почти год спустя, в 19б5 году, знающий всех Саша Великанов везёт к Вам с Ирочкой компанию, способную оценить «другое» искусство. Тимур Зульфикаров, покойный Славик Максимов — «Рыжий» и мы с Мишкой Аникстом. Все были потрясены. Такого никто не видел. А мы с Мишкой облазили всё новое искусство во французских журналах (даже не классический модернизм, но и актуальное, совсем современное). ТЫ смеялся, потому что восторженный Аникст пообещал, что и мы через три года сделаем подобное! Ха-ха!

На столе, на клеёнке были хлеб, водка и селёдка (как у Д. Штеренберга – На стенах висели холсты. Ещё не доски.

По Вашему приглашению я приезжал к Вам в Люберцы ещё много раз и разглядывал, и ласкал глазами ТВОЁ искусство. Доски ТЫ разрешал даже и руками погладить. И мы беседовали. ТЫ рассказывал о том, как долго и одновременно несколько работ ТЫ пишешь. Как происходят трансформации и бесконечные жертвы всё новых и новых прекраснейших форм, как ТЫ говорил, «ради обетованной последней» формы, и как неожиданно происходит «узнавание» завершения.

Помню ТВОИ рассказы о тяжело сложившейся жизни, о смерти отца, об интернате, колонии, армии, даже о детской любви и незабвенном, невыносимо сладостном детском сексе (ТЫ говорил другими словами).

Рассказывал ТЫ и о своём предке — Льве Шестове (Шварцмане). Я тогда не придавал никакого значения своему двоюродному деду — Алексею Ремизову. А они, оказывается, были ближайшими друзьями. И ТВОЙ, издаваемый где-то в Германии, философ-дед подкармливал совершенно нищего эмигранта Ремизова. Это была самая ближайшая дружба. А мы этого не знали. А ведь это было символично.

Помню ТВОЙ рассказ о визите к ТЕБЕ очень известного немецкого иллюстратора Клемке. Тогда он, по ТВОИМ словам, впервые сравнил поверхности твоей живописи с пыльцой бабочки. И, как ТЫ сам потом называл — пыльцой Рая.

Помню туманные объяснения И. Кабакова о том, что он хочет делать не салонное искусство, вся ценность и цена которого была бы иманентна, и ТВОИ возражения, что трансцендентное искусство имеет совершенную форму.

Мне удалось даже привезти к Вам совершенного интеллектуала Дмитрия Сиземана. Прости меня и за неудачную попытку подружить Вас с Женей Шифферсом. Я ТЕБЕ точно говорю, он ТЕБЯ любил. Но, может быть, упрёки его были связаны с его желанием Просветлённого наставлять всех, даже старших, даже ТЕБЯ. Театральный Давид Боровский ценил ТЕБЯ чрезвычайно. Мудрейший Тонино Гуэрра и Лора и сегодня все говорят и говорят о ТВОЁМ искусстве и ТВОЁМ образе.

Кощунственное «Проименуй или сожги!» Шифферса потом всё равно вылилось в то, что перед выставкой в Третьяковке пришлось все доски проименовать. Взаимные упрёки в «прелести». Дружбы не получилось, но любовь была.

«Какое одиночество!» — часто восклицал ТЫ, грустно зная, что ТЫ и не можешь надеяться на подлинное понимание.

ТЫ, самый блестящий златоуст (что подтвердит даже мастер слова И. Кабаков), на открытии своей выставки в Третьяковке сумел сказать всего лишь четыре слова: «Я первый и последний иерат», замолчал и слеза горечи скатилась по щеке ТВОЕЙ. Я понял, что никакой надежды на понимание у ТЕБЯ уже не осталось. Некоторые надежды появились лишь сейчас, когда ТЫ уже далеко, но когда есть Книга.

Уверен, с ТВОЕГО разрешения, рассказываю шутку-легенду, многократно и многим рассказанную и повторённую, об отношениях с главным ТВОИМ Ценителем и коллекционером всей новой русской живописи — Георгием Дионисовичем Костаки.

Было взаимное почтение и дружба. И вот как-то, ещё в Люберцы, приходит к Шварцманам этот собиратель искусства. Просит продать и, конечно, выбирает лучшее. Миша, Михаил Матвеевич, ценящий себя и совершенно не могущий расстаться с холстами и досками, которые считает своими детьми, называет какую-то сумму (скажем, пять тысяч рублей). Костаки разводит руками: «Миша, что Вы? Вы будете стоить дороже, чем Малевич (очевидно, купленный им ещё раньше за бесценок)».

Миша: «Да так ведь я же и лучше!». Покупка не состоялась.

Через какое-то время Михаил Матвеевич узнаёт от кого-то, что Костаки рассказывает об этом случае: «Шварцман сошёл с ума. Просит за свой холст пятьдесят тысяч рублей». Костаки десятикратно увеличил сумму. Шварцман возмущён и расстроен.

Однако приходит время и желание Костаки уезжать со всей коллекцией в Грецию. В доме он собирает дорогих гостей — всех новых живописцев, среди которых и Михаил Матвеевич. В середине вечера Костаки подсаживается к Шварцману и ласково сообщает, что он всё-таки решился купить тот его холст (или холсты). Костаки: «Так Вы говорите — пять тысяч рублей?» «Нет, — отвечает Шварцман — пятьдесят, ведь Вы же сами назвали эту цену». Но всё-таки желанная покупка-продажа состоялась, и, к огорчению Михаила Матвеевича, он расстался со своими детьми-картинами.

Кстати, помимо требований Шифферса проименовать, всегда актуальными были его упрёки и о грехе «привязанности» к плодам деятельности.

Но Шварцман не мог, прямо болел, вспоминал Филонова, говорил о желании сохранить всё для России, не мог отдавать картины.

Помню, рассказывает об одновременном визите нескольких музейных искусствоведов — немцев и французов, которым он прямо заявил, что продал бы всё сразу для одной постоянной экспозиции, заранее уверенный, что они уедут. Музейщики те тут же сообщили, что они решили устроить общее европейское совещание о возможности такой покупки. Они ещё надеялись.

А сегодня только несколько родных, друзей и я надеемся, что у кого- то в России найдутся идеи и энергия сделать постоянную экспозицию Шварцмана в одном, отдельном помещении (как кто-то на презентации книги предложил — в часовне), потому что я совершенно уверен, что это самый крупный художник России второй половины XX века. Михаил Матвеевич Шварцман — это наша ГОРДОСТЬ.

апрель-май 2006 г.