Первые декорации

ТЕАТР ДЕДУШКИ

Сегодня я проснулся в половине третьего ночи в слезах. Во сне я видел папу.
Он сидит в кресле в своих темно-синих галифе и улыбается. Стоя на коленях и обняв его, я горько плачу и сквозь слезы жалуюсь: «Папа! Папа! Мне плохо, мне не нравится эта жизнь!» А он улыбается и, успокаивая меня, говорит: «Я и сам так думал, когда был молодым, маленьким». В воспоминаниях папа и дедушка всегда улыбаются, даже усмехаются, и всегда так снисходительно, но не ко мне, а как бы к жизни.
…Тоже глубокая для меня ночь 1944 года, а скорее полночь. Я просыпаюсь в нашей с Таней и бабушкой Грушей спальне и в приоткрытую застекленную, но завешенную дверь в гостиную вижу свет и слышу тихий разговор мамы и папы. Видимо, папа вернулся от дедушки. Он показывает что-то принесенное маме. Я бужу Таню, и мы подаем голос. Зажигается свет в спальне, и в комнату вносится небольшая дореволюционная картонная коробка, оклеенная серо-зеленой бумагой с выпуклыми золотыми буквами. Внутри множество вырезанных из ватмана и раскрашенных фигурок: персонажей сказок и сплюснутых раскладных сценок с небом и пейзажем, с отдельными фрагментами дополнительных декораций — интерьеров дворцов, деревьев, скал, шатров, волн.
Я в первый раз вижу Театр, вернее, в первый раз вижу работу театрального художника, и это замечательная игра. Очень старенькое, почти истлевшее, но сохраненное с 1913 года, все мастерски и тщательно нарисовано пером-сепией. И сделал это дедушка Гриша для маленького папы. Ах, какой там был (он и сейчас есть) замечательный человечек. Это — один из гостей царя Салтана, одетый в испанский камзол и короткий пурпурный плащ, застывший в изящном поклоне, рыженький и с рыжей же бородой, так похожий на самого дедушку! Тогда и мне захотелось не просто рисовать, а делать декорации. Совсем недавно я увидел этот ящичек у Тани. Он был извлечен с полатей, где пролежал еще сорок пять лет. Я выпросил его. Я хотел, чтобы эти фигурки, и особенно этот рыжий, были со мной ближе и подольше. Ведь я, вспоминая его, воссоздал другого, похожего, лет пятнадцать тому назад в городе Горьком в спектакле Ривочки Левите «Царь Салтан». Это тоже был «испанский гость». Да и мы все, по словам Шварцмана, из Испании, вернее, из Иберии. Мы иберийцы — Ивреи.
1989 г.

НАША ДЕТСКАЯ И ТРАМВАИ

В первый же день нашего с сестрой, бабушкой Грушей и мамой возвращения из эвакуации мы с Таней увидели и были поражены размерами и, главное, красотой нашей детской с карнизами, стенным шкафом и филенчатой дверью. Мы, конечно, видели эту комнату и до убогой жизни в Сасове и Фрунзе во время войны, но все забыли, совершенно забыли. Как это могло произойти? Ведь нам к моменту отъезда было больше трех лет, а все-таки забыли.
Все стены, почти белые с самым слабым фиолетовым оттенком, были расписаны гуашью. Это были громадные фигуры литературных героев детства. Билибинско-Афанасьевский Иван-царевич на волке с горящими глазами, Ниф-Ниф, Наф-Наф и Нуф-Нуф со своими домиками из соломки, хвороста и красного кирпича, Татоша и Какоша – маленькие крокодилы, Мойдодыр, Красная Шапочка и что-то другое. Помню жирафа и бегемота, едущих куда-то на великолепном красном трамвае, на котором был написан маршрут. Он шел до Коровьего Вала и… предсказывал мое будущее. В седьмом классе, прыгая на переднюю площадку второго вагона, я в результате угодил пальцами правой руки под колеса. Трамваи настоящие состояли из двух вагонов. Папа научил меня определять номер трамвайного маршрута издали. Когда долго ждешь, это становится важным. На каждом головном вагоне сверху горели два цветных фонаря. Красные означали единицу, желтые — 2, зеленые – 4, синие – 3, сине-голубые – 7 и т. д. Из этих цветных фонарей получался № 42 и № 31, ходившие у нас. Я попал под 31-й номер. Позже по некоторым маршрутам ходили уже современные трамваи, где двери закрывались автоматически. Это был 16-й номер. На нем я пару лет ездил на стадион «Динамо» играть в теннис.
Когда я повзрослел, меня перевели в третью, дальнюю комнату, в которой во время войны замерзли батареи. Но к этому времени она была уже теплой. Таня с бабушкой остались в прежней детской. В новой моей комнате я тоже захотел и решился сделать фреску. Я нарисовал в натуральную высоту Айвенго, героя Вальтер Скотта в серебряных латах. Как ни странно, родители остались не слишком довольны. Комната не предполагалась навечно моею, а ремонт тогда было сделать нелегко. На этом закончились мои монументальные упражнения.
Уже в театре я сделал для Киплинга детскую с географической картой по всем стенам. У нас же все детство висели две карты. Физическая полушарий и карта распространения животных в мире. На уроках истории и географии я мог назвать любые острова, реки, полезные ископаемые и колонии. Марки, Брем и Жюль Верн умножали мои знания. Читали нам, а позже мы сами и сказки Афанасьева, и великолепно иллюстрированные Э. Дюлаком сказки Перро.
Весь театр мой вышел из детства. Надо было только лучше запомнить все увиденное в детстве.

2006 г.

БУТАФОРСКАЯ ЕДА И НЮРЕНБЕРГСКИЕ СОЛДАТИКИ

В эвакуации во Фрунзе было хорошо. Наверное, для нас даже не голодно. У папы было три шпалы.
Только вот игрушка у нас была всего одна, но состоящая из множества частей. Это были в бесконечном количестве маленькие картонные тарелочки с выпуклой цветной, тоже картонной едой.
Это в духе коммунистов. Жрать кроме картона нечего, и вот из этого картона делают целый набор миниатюрной бутафорской еды для игры именно в еду. Может быть, именно поэтому я до сих пор обожаю бутафорскую еду в театре. В том наборе хорошо помню несколько видов колбасы, вареной и кровяной с разным жирком, кренделем завернувшейся, с перевязками и несколькими отрезанными кусочками. И все это такое маленькое, рельефное и из картона. А края этих тарелочек были гофрированные и с рисунком. И все блестящее, лакированное, но чуть затертое и даже засаленное, как старая колода карт.
Но видно, играть мне в эту игру было не очень интересно, и мама вырезала мне из доски кухонным ножом подобие ружья. Я ходил с ним на плече и пристраивался к проходящим строем к плацу солдатикам.
…А вот еще раньше и тоже про солдатиков. Тоже в эвакуации, но еще раньше в Сасове под Рязанью. Ко двору подъехала телега. На ней бочком сидел папа. Казалось, что телега была засыпана горой конфет в замечательных фантиках.
А потом он достал две маленькие коробочки, одна из которых — овальная деревянная, а другая – круглая металлическая, покрытая цветными рисунками, из-под конфет — монпансье. В обоих оказались оловянные солдатики. Да не какие-нибудь, а нюренбергские, тончайшего рельефа, плоские, маленькие фигурки – папина детская коллекция. Там были покрытые изумрудным лаком немцы 1914 года со штыками и в касках с шишаками, красно-синие французы 1970-го, и среди них один трубач с золотой трубой. Был бегущий индеец с томагавком и множество французов и русских 1812 года. Один платовский казак на коне, у которого все четыре копыта в лихом галопе сливались в одну точку. И в этой точке ножки прикреплялись к подставке. Такие подставочки постепенно обламывались от ножек, и все папины солдатики так и погибли во время той последней мировой войны. Ни один не вернулся в Москву. Но первым погиб этот платовский казак. Он не мог стоять, а только лежал.
И я так плакал, а мама рассказала мне сказку Андерсена «Стойкий оловянный солдатик». И тогда я в слезах бросил фигурку в огонь нашей печки, и, когда она выгорела, долго искал обещанный шарик расплавившегося и потом застывшего свинца – его сердце, но так и не нашел его в пепле.
А, может быть, плакал я только потом.
1987 год. Папа лежит в больнице. Папа умирает. А я уезжаю (двадцать с лишним лет брежневского и прочих правлений я не имел возможности выехать за границу нашей с вами родины) на три дня на желанный и недоступный ранее запад, в Мюнхен с театром на фестиваль с «Собачьим сердцем». Мюнхен так близко от Нюренберга. Я мечтаю привезти папе нюренбергские солдатики. Я забыл про спектакль, монтировку и свет. Меня ругали, а я бегал по городу и искал их, незабываемых и утраченных и, представьте, нашел, но не смог купить. Не пожадничал, а магазин был закрыт – суббота и воскресение. И тогда я купил швейцарский офицерский нож и показывал его потом умирающему папе. И он ему так нравился, но я почему-то оставил его себе. Прости меня папочка, ели это возможно. И, покупая этот красный, тяжелый, складной ножичек со швейцарским крестом, зубочисткой, пинцетиком, штопором, шилом – сверлом, двумя лезвиями и двумя открывалками с отвертками и, главное, ножницами с пружинкой, я вспоминал твой, всю жизнь выпадающий из кармана, серенький советский, с таким же набором инструментов, и такой желанный всю жизнь офицерский ножик.
1989 г.

ЕЛОЧНЫЕ ИГРУШКИ

Я помню лишь несколько военных и послевоенных праздников с елкой, украшенной дореволюционными игрушками, и несколько подарков от Дедушки Мороза — родителей. И больше ничего.
В те времена покупка (с долгим выбором где-то у Киевского вокзала и недолгой торговлей) колючей и холодной большой елки (у нас были высокие потолки), потом с огромными трудами перевязанной бечевкой, принесенной домой, становилась уже совершенно праздничным событием.
Поздним вечером мама, папа, Таня и я разбирали старый фанерный ящичек для посылок, полный старинных елочных игрушек, хранимый бабушкой Зосей тридцать лет.
Самый запомнившийся — довольно большой ангел, который должен водрузиться на самый верх елки. Из картона, в одеждах из папиросной бумаги, с розовым лицом, золотыми кудряшками, как у Ленина, и подломанными крылышками. В руках он держал желтую с золотом шестиконечную звезду. Папа, будучи опытным полковником и евреем, не рискнул увенчать елку этим ангелом, и наверх воткнули стеклянную советскую пику.
Еще был незабываемый, правда, частично сломанный, объемный, серебристого тонкого картона пароходик времен Жюля Верна. Над миниатюрной палубой, окруженной перилами, возвышались главные трубы, вентиляционные трубочки, загнутые как курительные, маленькие лодки и палубные надстройки с окошками.
В пузатом корпусе кораблика наличествовало множество швов с выпуклыми клепками. Круглые иллюминаторы тоже были обведены мелкими клепками. Палубу прорезали «доски». Пароход всегда лежал в вате и был длиной сантиметров двенадцать.
Все игрушки пропали. Остался до сих дней лишь мой любимый, правда, советский, ослик, покрытый фосфором, но уже без длинных ушей. Когда нам вечером гасили свет, запрещая читать, я залезал под одеяло и освещал две-три строчки этим осликом, умудряясь с трудом разглядывать буквы.
В одну из новогодних ночей родители пообещали нам подарки, которые ночью должен был принести Дед Мороз и положить их нам с Таней под подушки в новые шерстяные носки. В темной комнате мы ждали, ждали, пытаясь не заснуть, но так и не заметили его появления. Утром я с разочарованием обнаружил вместо ожидаемых нюрнбергских солдатиков (папиных детских я похоронил в Сасове и Фрунзе) носки, полные орехов фундук, конфет, мандаринов, старые билибинские книги. В моей пачке самой заметной была большая — «Вольга Святославович». Подарок — замечательный, но неожидаемый.
Нам с Таней казалось, что Дед Мороз, как и Бог, знает все наши мысли и, самое главное, желания.
Других игрушек и подарков даже детям я не помню.
2003 г.

СВОЯ ИГРА

Иногда жизнь представляется нам большой, слишком высокой гостиной и к тому же украшенной невыносимо классической, множество раз побеленной лепниной. Сюда сквозь давно немытые мутные окна пробивается весенний луч солнца. Он ложится на когда-то ласкающий глаз и подошвы своей инкрустацией, а теперь совершенно серый пол. Ложится лимонными квадратными пятнами, взбивая перед этим всю встреченную пыль и превращая ее в божественные лучи, нисходящие с неба. Дом этот, хотя, кажется, и принадлежал ранее одному из наших двоюродных предков, но в этот момент в нем устроили совершенно забытое богом заведение для детей самых простых и бедных родителей. Еще совсем маленькие новые «хозяева», но уже знакомые с блатными законами и иерархиями, бегают по комнате под присмотром немолодой женщины, играя в шумную общую игру, умело и точно распределив роли, согласно положению, силе и сговору всей группы. Вам досталась роль совершенно последняя, может быть, вечно водящего или даже никакой роли не получили вы из-за недостаточной бедности родителей и, главное, малой своей психофизической силы. Слезы наворачиваются на глаза ваши. Родителей давно (с утра) и навсегда (до вечера) нет, и нет никакой возможности вступить в игру в хорошем положении, пусть не первого, но хотя бы не последнего игрока. Кажется, на этой игре, на этой пыльной комнате и на этом распределении ролей (должностей, званий, положений) начинается и заканчивается жизнь ваша и Вселенной. Кажется, что никакого выхода нет, потому что даже если вы разрыдаетесь, то будете только наказаны, а то и пребольно отшлепаны воспитательницей или обсмеяны, затолканы и защипаны остальными детьми. Но это не так!
Надо посмотреть на пыльные лучи, грустно отойти и сесть в самый темный угол, взяв с собой три самые ненужные, сломанные игрушки и, сложив их вместе, увидеть, какой это бесконечно светлый мир и путь. Вот самодельная с оторванной рукой и ногой кукла с тряпичной, набитой опилками головой. Вот серая железная машина-«эмка» без двух передних колес. И кубик с затертыми изображениями каких-то больших картин, которые можно было бы сложить, если бы все 64 кубика были целы. Больше нет ничего. Да и эти три игрушки я назвал наугад, только что придумал. Ничего больше и не надо. Все остальное, шум и гам, надсмотрщица и маленькие командиры остались на перевернутой странице. И чинить ничего не надо, и не надо жалеть о других потерянных колесах, кубиках и ножках. Только поймите, что именно это и есть весь мир и Вселенная.
Вы увидите вашу еще не старенькую няню. Бабушку Грушу, которая ниткой перевязывает кусочек чулочка, надетый на шарик (а вовсе не опилки), преображающий голову, и как она, послюнявив чернильный карандаш, старательно выводит буковки глаз со зрачками и ресницами, широкий рот и палочку носа. Чулок, из которого она делает лицо, вы еще помните целым, когда ходили с ней на плац и смотрели учение солдат. Их тоже уже давно нет. Кто-то погиб, кто-то в плену, а кто-то в ссылке… Потом она прилаживает платье, сшитое из остатков синей тряпочки, бывшей маминой блузки, из которой няня сделала Тане ночную рубашку, а два коротких рукава-буфа остались. Из одного — платье куклы, из-под которого торчит одна нога-культяпка. Вы сразу вспомните няниного брата, попавшего под поезд и поэтому не ходившего на фронт, хотя всегда надевавшего гимнастерку. И вспомните нищих 1944 года у Ваганьковского кладбища, сидящих у забора на земле и заголивших свои брючины, выставивших деревянные, покрашенные розовым ноги-протезы с коричневыми ботинками. Вдруг вы видите огрызок карандаша в щели между стеной и плинтусом. Вы выковыриваете его, собираясь сделать кукле протез, и вспоминаете про блестящего хирурга В. Н. Блохина и других ваших врачей, начиная с Н. Э. Ульмер, каждым послевоенным летом живущей в Звенигороде, который в хорошую погоду виден с Николиной Горы.
Гимн Николиной Горе! А помнишь, как ты закрашивал белой масляной краской номер этой «эмки»? У И. С. Николаева была «эмка». Разбитая «эмка» с боев под Москвой стояла в никологорском лесу, и мы в ней, такой же пустой, как эта сломанная машинка, играли в войну и мир.
А картины к тем кубикам рисовал художник Лебедев. О нем можно написать книгу или просто помянуть. Про картины и говорить нечего. Их тоже можно вспомнить, а лучше сейчас же начать фантазировать о том, какую картинку вы будете рисовать вечером. И как к вам подойдет сзади папа, нагнется, посмотрит, позовет маму, и оба они, улыбаясь, похвалят вас, так и не поняв, откуда это сегодня возникли лес, гора, машина, бабушка, няня, кладбище и лебедь, и озеро, в котором отражается дворец вашего троюродного прадедушки.
1989 г.

ДЕДУШКИНО НАСЛЕДСТВО

В 1944 году, еще не желая даже читать, а не только писать, я заинтересованно разглядывал магические фигурки, отпечатанные и наклеенные на листы ватмана. Это были планы театров, тщательно собранные и перечерченные для книги «Архитектура театра», написанной еще до войны и подготавливаемой к изданию моим дедом Григорием Борисовичем. (По свидетельству Марка — сына восхищенного Лазаря Хидекеля, — дед в Свердловск, в эвакуацию, привез два чемодана оттисков и гранок книги для работы.)
Листы лежали на огромном круглом обеденном столе и горячо обсуждались родственниками, которые все были архитекторами, В книге было множество планов конкурсных проектов театров дедушки и папы, сделанных в тридцатые годы. Мне, конечно, нравился более всего гитарообразный проект гигантского театра для Свердловска. Хорошо представляю радость папы и дедушки, когда они придумали театр в форме гитары, такой модной и тогда, в послекубистические времена. С тех времен знаю и помню греческий Диониса, римский в Оранже, палладианский Олимпико и парижский «Гран-Опера». Помню фасады конкурсных театров любимых тогда Гольца и Бурова, и даже Власова.
Принимая работу у графика, дед указывал ему на неодинаковую толщину линий и разный размер мест и ритм зрительских рядов каждого плана, добиваясь качества, как это мог делать потом лишь выпускающий лучшие книги наших дней Миша Аникст.
А потом дедушка поглаживал серый холщовый переплет с золотыми буквами уже вышедшего тома. И переплет, и титульный лист с греческим театром были спроектированы самим дедом.
Нам всем книга нравилась, и мы гордились. Много лет спустя, в 1988 году, в первый день моего пребывания в Америке в Нью-Йорке, в доме американского президента ОИСТАта мистера Джоила Рубина я с такой же гордостью рассматривал эту книгу, купленную им в Нью-Йорке в 1953 году, о чем свидетельствовала рукописная дата на титуле. Кто ее тогда привез в Америку и продавал, остается только гадать.
В книге было несколько иллюстраций театра Мейерхольда, спроектированного папой и С. Вахтанговым, называемого там театром на площади Маяковского. Тогда я ощущал таинственный страх, чувствуя грозящую опасностью связь с этим несчастьем – арестом Мастера.
Дедушка относился к Театру с большой буквы, очень почтительно. На его поминках папа рассказывал о первом потрясении маленького дедушки от театра. Детство свое он провел в Забайкалье в Петровском заводе — поселении, очевидно, очень маленьком для театра. Его отец, мой прадед — пермский иконописец, высланный в Забайкалье, умер, когда деду было шесть лет. И все же когда-то в то время дед попал в театр. Какой? Где?
Наверное, был восхищен декорациями, потому что, оставшись дома один, синими чернилами на целой простыне нарисовал задник с романтической луной (не ее ли я так подсознательно люблю и делал одно время почти в каждом спектакле). Ну и нагоняй, наверное, был, ведь они с матерью жили совсем бедно.
Театр существовал с дедушкой и в дедушке всю жизнь. Мне кажется, он вообще очень много и с юмором играл. Воскресные обеды в доме бабушки и дедушки, обычно с сибирскими пельменями (Забайкалье), шпротами и клюквенным морсом, начинались с удара гонга. Это он, вытащив из-за книжного шкафа полутораметровый медный турецкий поднос, привезенный как трофей с Первой мировой войны, ударял в него большой щетинной кистью с намотанным на нее шариком из ваты и тряпки.
Каждый вечер он собирал и каждое утро разбирал и укладывал в чехол военную походную кровать, на которой спал лет пятьдесят до самой смерти. Это была известная до революции «сороконожка» — конструкция из 8 перекрещенных ножек, 6 круглых, вставляющихся друг в друга, палок, каких-то металлических распорок, холщового основания постели и чехла, с ремнем через плечо. Кажется, на такой кроватке спал и сам царь Николай II.
На низком французском шкафу карельской березы с бронзовыми ампирными головками египтянок-сфинксов, увенчанном семьюдесятью томами Брокгауза и Ефрона, стояли фотографии деда. Одна из них — он на коне, другая — в открытом «Ролсс-Ройсе» на фоне Кавказских гор. Он в полной полковничьей форме и с кортиком. Тридцатисемилетний этот маленький (165 см роста) Бархин руководил инженерными дружинами всего Кавказского фронта. Полотер, без которых не обходился тогда ни один обеспеченный дом, хитро кивнув на это фото, спросил, намекая на Николая II: «Все еще храните?» Так дедушка был похож на царя. Фотографию немедленно убрали.
Дед очень любил напоминать, что в 10-е годы, когда он был главным архитектором Иркутска, он имел свою собственную по должности ложу в городском театре, куда они с удовольствием ходили всей семьей, то есть с маленьким папой и бабушкой.
Одевался дедушка очень строго, так, как будто революции и не было. Таким я представляю профессора Преображенского в «Собачьем сердце». Отличного качества велюровая шляпа не с загнутым вниз артистическим передним полем, а на манер котелка, равномерно поднятым наверх, как у Тимирязева на марках. Суконное, длинное драповое пальто и обязательная трость. Мы с Таней и дедом, взявшись за руки, степенно шли по Столешникову переулку, останавливались у книжного, ювелирного и мехового магазинов и разглядывали витрины.
И еще он водил нас в обожаемый им и нелюбимый из-за запаха навоза нами цирк.
Помню китайцев, жонглирующих на проволоке сотней тарелок, и его восторги по поводу превосходства Востока, близкого ему, над Западом.
Я не помню, успел ли он быть хоть на одном моем спектакле, но мне он показал множество своих.

1989 г.