Как я сумел стать кентавром

или И у меня была лошадь

В 1958 году, когда я кончил второй курс Московского Архитектурного Института, завершив радости первого проекта жилого домика, покрасив его обшивку лимонной и розовомалиновой темперой, нас надумали послать на «освоение» целины, продолжающееся тогда уже третий год. Это было частью общей государственной программы и попытка не поехать рассматривалась бы как измена, как государственная измена. Во всяком случае, не поехавшие представляли липовые, но очень солидные справки. Мы с сестрой Таней были еще глупыми комсомольцами и решили поехать принципиально.

От всей поездки у меня остались довольно тяжелые воспоминания» Там я впервые обнаружил свое неумение чувствовать себя комфортабельно в коллективе. С тех пор я боялся не тюрьмы, а общей камеры. В ней бы я и погиб. Кроме того, оттуда, с целины, я привез кошмарный грибок, который подцепил во время единственной бани, устроенной нам начальниками, когда мы толпой накачивали из грязного пруда воду в какой-то подведенный для этого вагончик с. баком и угольно-дровяной топкой и по очереди прошли это чистилище» Это было в сентябре или октябре. В самом конце нашего там пребывания. Тогда я не сумел сохранить себя целым, и, приехав в Москву, провалялся месяц, прокалывая пузыри на пятках и ладонях, пока все не высохло, и я не сменил всю испорченную кожу на новую, розовую на членах, которыми осуществляется связь с землей и воздухом. Засохшие корки эти, срезанные потом ножницами и собранные, могли бы дать возможность зафиксировать всю эту историю, создав с помощью клея из них «изящный» барельеф. Но я тогда не догадался сделать это.

За ту поездку я обнаружил в себе еще две неспособности – особенности: желание, но невозможность выступать на собраниях с положительным результатом и нелепое стремление доказать необходимость равенства и справедливости — черты, мучающие меня всю жизнь, т.к. я еще не один раз потом возлагал надежды на разрешение таким способом многих проблем. И напрасно. С некоторыми однокурсниками там я навсегда рассорился, с другими – подружился.

Работал я на самых разных работах и везде не долго. Я стоял по колени, по пояс в жидком месиве свежего кукурузного силоса с вилами в машине, следующей за комбайном, укладывая и утаптывая его ровнее до верха кузова, чтобы больше вошло. То же и с соломой, вилами помогая заполнить железную решетку-коробку соломой, и нажимая педаль в тот момент, когда комбайн равнялся с другими такими же копнами, чтобы и очередная куча соломы свалилась на землю рядом. Я опаздывал и промахивался и бывал изруган комбайнером, Остальная моя работа была еще более непрестижной, А ведь некоторые имели работу постоянную или даже делали фрески в клубе. Но я гордо терпел и тогда уже знавший, что в жизни не плохо было бы вынести именно то, что тебе положено или возможно, написано.

Но была в той тяжелой жизни моей одна неделя или даже десять дней, которые стоили всех мук и глупости поездки. Это тогда, когда у меня была Лошадь.

Лошадь звали Машкой (да возможно ли называть животное самым священным женским именем?). Это была старая Лошадь. Я не знаю, что значит для лошади — старая. Но ей, кажется, было лет десять. Я вообще не знаю возраста лошадей, как и пород, названий, расцветок и до сих пор не знаю, до каких человеческих лет они живут. Но она, наверное, была старая, на свой лошадиный век. Кости торчали у нее в разные стороны. Она была неяркого рыжего цвета с черной гривой и черным хвостом. Машка была одинокой, т. к. у нее не было хозяина. Она принадлежала всему отделению того совхоза, называемого «Центральный», а разместившегося на краю земли в северо-восточном Казахстане, в пыльной степи с редкими рощицами малюсеньких тоненьких березок. Мне думается, что и ей было плохо и одиноко в той стране и том положении.

Пыльная дорога, пропыленная телега, неумелый кучер ( я не стегал ее и она у меня ходила только шагом, хотя я видел, что в умелых и жестких руках она испуганно весело семенила своими ногами) — таковы были ее будни.

Работал я водовозом. Работа — для принятия обета делать это для людей и во имя Бога. В ту же пору она казалась мне лишь более выгодной, т.к. платили и за тонну привезенной воды хорошо, а тонн надо было за день привезти на сто наших студентов — работников, наверное, две-три. Возить воду я должен был на кухню и для утреннего туалета. Поэтому мне приходилось вставать очень — очень рано — раньше поваров, в пять часов утра. Жили и спали мы в старых, рваных огромных (на 20 человек) палатках на набитых сеном матрасах, положив под голову рюкзаки и чемоданы. Впрочем, я захватил о собой малюсенькую, родную, самого детства, сшитую бабушкой Грушей думочку.

Когда мне вручили Машку, прежний ее местный хозяин показал мне один раз: как запрягать ее в телегу или телегу в нее. Хорошо, что у нас учился и был там с нами один знакомый с лошадьми узбек — Хамид Хакимов, который помог мне освоить это, весьма сложное ритуальное действо. Надо было одеть этому громадному животному с опасными копытами на шею хомут — какой-то рабский обруч, по форме шеи оклеенный сукном, и затянуть его каким-то ремешком, имевшим специальное название. Потом водрузить над головой лошади дугу, прикрепленную чем-то к оглоблям. А были ведь еще какие-то кольца, ремни и противная металлическая кривая штука, которую Лошадь вынуждена была держать во рту, с помощью которой можно было ею править, т.е. плавно заворачивать. Процедура »та занимала у меня довольно много времени. В день я запрягал и распрягал ее четыре раза, т.к. в обед и ночью она, конечно, же, должна была отдыхать свободно, т.е. без телеги и этих палок-оглоблей, приделанных к этому живому телу.

Правил я при помощи вожжей, привязанных на узел к лошади за какие-то кольца около рта. Это был похожий на пояс пожарника или даже пожарный шланг плетеный брезентовый ремень длиной около шести-восьми метров. Подъехав к колодцу, вырытому еще во времена Тимура и выложенного какими-то разрушавшимися бетонными кольцами-трубами еще во времена, видно, Пржевальского, я должен был отвязать вожжи от колец, привязать к ручке мятого ведра один конец и с глубины семи-восьми метров, свесившись в горло колодца , на руках поднять это ведро, и заполнить четыре бидона-фляги по сорок литров, стоявшие у меня ( или у нее) на телеге. Заполнив их, я опять привязывал этот ремень чуть ли не к ее языку, и но пыльной дороге под солнцем мы плелись к сарайчику в километре, где была кухня. Да, именно тогда я почувствовал, что значит быть близким к кухне, к кормушке, Чтобы подбодрить меня, поварихи — наши девочки-мученицы Вита и Таня — угощалн меня то холодной свининой, то миской сметаны. А ведь мы ели очень не разносольно, одни каши и супы. Может быть, девочки думали, что за взятку я буду лучше, быстрее и больше подвозить воды. Но это все равно было невозможно по причине моей нерасторопности.

К обеду, съездив туда и обратно раз восемь-десять, я. должен был распрячь Машку, привязать ее тем же ремнем к березке в рощице и дать ей отдохнуть и поесть. В первый же день, привязав ее еще мокрыми с одной стороны возжами и не туго, чтобы смог потом развязать этот мокрый узел, я пошел обедать сам, а придя на места встречи, обнаружил Маяку отвязавшейся. Я с ласковыми словами, называя ее Машенькой и Мануней, подхожу к ней, желая взять за шею, привязать и отправиться дальше на изнурительную процедуру, но она делает несколько нерезких шагов от меня, преспокойно пожевывая травку. Я подхожу снова, она отходит. Я бегом — она тоже. Больше полутора метров она меня не подпускает. Ей не нравилось быть запряженной. Я — бегать за ней в упрашивать. Все бесполезно. Волнуюсь. Нужна вода на ужин. Возвращаюсь в лагерь за помощниками. Бегать взялись за ней лишь четверо ребят и собака, кормившаяся и залоснившаяся на кухне, которая лаяла, окружала, бросалась на перерез лошади ( а ведь сама до этого дошла, до этой «охоты», никто не просил и никто не учил). Я и сейчас несказанно благодарен всем пятерым — Андрею Ефимову, Валере Королеву, Володе Ревякину и теперь покойному Сереже Полякову и той рыжей дворняге, недавно еще, когда мы приехали, такой худой и облезлой, а в тот момент такой блестящей рыжей и уверенной. Всю вторую половину дня, почти до заката, мы безрезультатно бегали за Машкой до тех пор, пока она, утомившись, не зашла в мелкий пруд, чтобы напиться, и Королев, подкравшись в резиновых сапогах по воде к ней, не взял ее за какую-то упряжку у шеи или просто за гриву. К этому времени среди студентов-работничков была уже масса недовольных отсутствием воды.

В первую же ночь я привязал Машку неподалеку от палаток к остову брошенного старого динозавра-комбайна и за ночь она наделала такое количество шаров навоза, что меня чуть не линчевали, т.к, поблизости были умывальники и любителей чистоты, здоровья и силы это возмутило, как посягательство на их чистоплотность. Так мы работали с Машкой несколько дней. Мы, в особенности я, уставали. Руки, бесконечно мокрые и высыхающие, потрескались до крови. И уже с трудом поднимал ведра за злополучный ремень. Я не очень успевал накормить Машку и напоить» и однажды, чуть ли не повалив телегу, она мотнулась головой прямо к только что вынутому ведру и начала жадно пить ледяную воду. Я не посмел отнять у нее ведро и не рискнул кому-нибудь сказать об этом происшествии, волнуясь, что брезгливые испугаются заразы. Только много позже я узнал, что лошади абсолютно чисты, и с ними можно пить из одной чашки. А тогда боялся, как бы не заразить всех комсомольцев сапом и холерой.

Мы брели с ней по пыли и я ощущал себя Дон Кихотом или Д’ Артаньяном, подъезжающим к Парижу, такой она мне стала подругой я такой она все-таки была клячей. Иногда она поднимала хвост и выпускала струю воздуха прямо мне в нос, т.к. я сидел, свесив ноги, не сбоку телеги, как все обычно, а спереди, — вблизи ее хвоста.

Однажды, обмахиваясь хвостом от назойливых слепней, она подняла его так высоко, что я увидел то, что видно, когда платье задирается от ветра, а трусиков нет. Но увидел страшную картину, которую не надо было смотреть» В эпицентре сущности всего живого женской породы сидело множество — сотни слепней, вцепившись в тайну, Я знал, как они кусаются. Мне стало дурно и так жаль ею, что я, срезав прутик, стал остервенело смахивать слепней с ее нежного места. С той минуты мы стали близкими родственниками. Я думал о моей Машке и один раз боязливо и с нежностью прижался щекой к ее мощной и такой плоской, горячей, мокрой челюсти, и жалел, и ласкал черные рот и ноздри с отдельными волосками и такой нежной кожей.

Во вторую ночь мне приснилось, что Машка опять отвязалась и легла, прислонившись спиной к моему рюкзаку, но снаружи палатка. Я в волнений полупроснулся, на корточках выполз из палатки и. крадучись, приблизился к ней, и бросилея, как Матросов, сверху, в последний момент рукой пытаясь нащупать и охватить ремень. Раздался смех и визг, ибо в том месте полулежали и целовались наши ночные дежурные, протянув свои четыре ноги.

Я вспоминаю и люблю Машку, нисколько не волнуясь, что люди или даже апостол Павел посчитают меня нарушителем Божественных Законов, ибо в те дни не человек жил с лошадью, а человек перевоплотилея в нестарого кентавра. Часто я думаю, как бы сложилась моя жизнь дальше, если бы я остался с Машкой навсегда.

Но она со мною навсегда. Я, мысленно лаская ее и даже, прижавшись лицом к голове своей таксы Кита и, закрыв глаза, я вспоминаю то единственное осторожное объятие с Лошадью и нежность и волнение снова заполняют меня, я советуюсь с ней, прошу помощи, будучи совершенно уверенным, что эта труженица или в раю и может стоять там за меня, или уже перевоплотилась в прекрасную принцессу, м.б., принцессу Монте Карло. Я видал ее почти рядом и пристально смотрел на нее и нашел, что и у нее тоже очень красивый подбородок и нижняя челюсть (как у всех аристократов). Да, наверное, это моя Машка.

1989 \\ Рукопись. Архив.