Ефим Давыдович Табачников

1994г., Песня о режиссёре Табачникове

Позвонил я в редакцию, чтобы отнести свою, уже готовую, заметку, а мне и говорят, что никого нет, а номер посвящен Дальнему Востоку и вроде, в моих услугах поэтому и не нуждаются. Но все это, конечно, сказали прилично. Тут я и вспомнил, что, и я там был, и водку с пивом пил, и жил в страшной гостинице чуть ли не в номере, где останавливались будто бы Бурлюки. Может, они бежали через Владивосток? Я-то нет. Город и порт красоты необыкновенной. Такого рельефа и бухты я не видел нигде, хотя поездил и по миру во время перестройки. Оказался я во Владивостоке в самый мрачный застой. Году в восьмидесятом. По приглашению Ефима Давыдовича Табачникова — тогда главного режиссера театра того города. Позвал он меня делать Уильямса «Ночь Игуаны», и собрались мы запустить на сцену множество черепах за неимением игуаны.

В его служебной квартире я узнал этого благородного человека лучше, чем до того. К моему приезду он жил и пытался сделать театральную революцию в городе уже три, а может быть, даже пять лет. Жил в той, довольно большой, квартире он один, так как в столь долгую и дальнюю командировку не могли поехать ни жена, ни дочь. Одно окно давно было разбито и пошло паутиной — множеством трещин, заклеенных скотчем. Посередине, наклонясь набок, стоял круглый, сталинских времен столик, вокруг него несколько бутафорских кресел из театра. На стене на двух веревочках висела струганная дощечка, на ней стояли две-три книжки, одна из которых — А.М.Лобанов, его учитель театра. Ефиму Давыдовичу не нужны были чужие мысли и даже поддержка. Он всем был переполнен. А холодильник его был почти пуст. Но мастер не грустил и даже не помнил, не знал об этом. Он питался идеями и репетициями, а тренировался и становился сильным а борьбе с администраторами, директорами и управляющими, умевшими сделать свою жизнь в этом, почти японо-американском порту красивой и комфортабельной.

Совсем недавно Ефим Давыдович умер. А там во Владивостоке он рассказывал еще как он умер в первый раз очень давно, вернее, как его убили в 1941 году.

К первому дню войны Табачников, кажется, только окончил Государственный институт театрального искусства, а может быть, только поступил, а, может быть, даже окончил только школу. Во всяком случае он был совершенно молод и полон творческих сил. Конечно, он пошел добровольцем в первый же день. Собрали их, разношерстных, разномастных и разновозрастных, в какую-то часть уже к зиме, дали им кому ружья, а кому и просто ножи, пообещав потом и ружья, а главное, выдали всем лыжи. Молодому Фиме достались лыжи трех метров, длины. Здесь уместно будет сказать, что роста наш герой был небольшого, как говорят, «метр с кепкой» — наверное, 1 м 60 см — 1 м 50 см, а весу и совсем небольшого — может, килограмм пятьдесят—сорок. Это в мое время. А молодым он был совсем мальчик с пальчик. А сразу же пошел на войну с фашистами. В мое время у него были почти чаплиновские усики. Таким вижу я его и в 1941 году. Как он умудрился надеть те лыжи, я не знаю. Как они добирались до мест боев и куда — не помню. Только оказались они в каком-то поле у реки на лыжах. Никто ничего не знает и не понимает. Вроде и командиры куда-то подевались. А они с одними ножами. Налетели тут фашистские самолеты и разбомбили всех наших добровольцев. Тут-то и ранило нашего Ефима Давыдовича. Но нашлись два морячка добровольца, которые решились, спасаясь сами, и Фиму нашего спасти. Положили они его на деревянный лафетик, оставшийся от миномета, такой маленький гробик, и поставили его на лыжи, и сами на лыжи, стали выходить из боя, а возможно, даже и из окружения. Речка эта, видно, была недалеко от Москвы, потому что через день прикатили они к какому-то госпиталю на окраине Москвы. Сдали Фиму, а сами к главному врачу за справкой. А он им и говорит, что они дезертиры и привезли, мол, мертвого, чтобы самим смыться. Как так — говорят, привезли раненого, и в морг или мертвецкую — искать рядового Табачникова. Выволокли его из горы трупов. Оказался живой. Так спасли и себя, и его во второй раз. Живы ли те морячки сейчас? Кланяемся им в пояс и сегодня. За Ефима Давыдовича Табачникова и за все.

Рассказывал тогда мастер и о своем учителе Лобанове, и о своем однокашнике А. А. Гончарове. И все повторял Одну дежурную фразу-шутку, что, мол, и он ходил в коротких штанишках гения (когда учился — отличался). Мне-то этого не надо было доказывать, и без того все вижу, а вот другим невозможно, — не хотели понимать.

Уже собираясь уезжать, спросил я режиссера, нельзя ли где-нибудь в городе купить чего рыбного в Москву — может, икры. Не знаю — говорит. Кажется, в нашем доме магазин «Рыба», как будто там бывают какие-то гребешки. А заметьте — в городе он уже больше трех лет. А не знал ничего, кроме театра. Гребешки я, конечно, купил. Да еще какой-то рыбы мне достал Данилка Данилин — Корогодский, который теперь процветает — горюет где-то в США. С ним мы и выбирались оттуда, застряв в Хабаровске, не успев пересесть на самолет. Там, в ресторане, шутили-ухаживали за толстенными красавицами официантками, да все Табачникова вспоминали. И здесь, а Москве, я сделал с ним два спектакля— «Не было ни гроша…» Островского и «Елизавету Английскую» Брукнера. Оба спектакля в театре у лучшего у нас директора — И. М. Тартаковского. Он-то цену Ефиму Давыдовичу знал. Оба спектакля были очень хороши, и о них бы рассказал, но уж как-нибудь в другой раз.

Привез я на двести полученных рублей японский чайный сервизик с японочками. Пьем дома чай и вспоминаем холмистую и гористую со всех сторон бухту Владивостока и Ефима Давыдовича Табачникова — такого отличного от всех наших и иностранных людей, каких знаю, режиссера-бессребреника. Я очень жалею, что я не знал, когда Ефим Давыдович умер, и когда были похороны. Я очень горюю, что не удалось мне его поцеловать и попрощаться с этим героем нашего времени, человеком, которого я любил и уважал едва ли не больше всех в этой стране. Режиссера. Нашего Чарли Чаплина по образу. Только не смешного и не трагического, а благородного.

\\ Культура. 1994, 9 апреля. С.3